Шедевр Гомера переиздали в России

Автор

Вышел новый перевод "Одиссеи".

В февральском выпуске «Нового мира» за 2013 год был опубликован новый перевод Гомера на русский язык. Над первой песнью «Одиссеи» трудился Максим Амелин — поэт, издатель, переводчик Катулла и Пиндара, последний на текущий момент лауреат Солженицынской премии. Эталонной русской «Одиссеи» не существует по сей день, — Жуковский не смог достичь высот Гнедича, великого переводчика «Илиады», — а последний раз гомеровский эпос у нас переводили 65 лет назад, что делает труд Амелина особенно значимым и интересным. «Лента.ру» попросила отрецензировать новый перевод филолога-классика, доктора наук, профессора РГГУ Николая Павловича Гринцера.

В коротком предисловии к собственному переводу первой песни «Одиссеи» Максим Альбертович Амелин сетует на то, что этой поэме Гомера в русской традиции повезло меньше, чем «Илиаде», поскольку существуют только три ее полных поэтических перевода. С этим тезисом сложно не согласиться, даже если дать себе труд проверить и выяснить, что полноценных русских «Илиад» тоже ровным счетом три. Но дело, разумеется, не в количестве, а в качестве — и здесь я полностью согласен с Амелиным: Жуковский и Вересаев с Шуйским, бесспорно, уступают Гнедичу.

Характеристика, которую Амелин дает своим предшественникам (во многом следуя принятым шаблонам), сводится примерно к следующему: Жуковский древнегреческого языка не знал, и его перевод с подстрочника слишком поверхностен и легкомыслен, а двое других в оригинале были, напротив, сведущи, но передали его слишком тяжеловесно, при этом еще и наделав ошибок. Цель предложенного нового варианта — найти золотую середину: сохранив «архаическую непосредственность» гомеровского текста, продемонстрировать его доступность и понятность современному читателю. При этом главную цель свою переводчик видит в адекватной передаче поэтического строя «Одиссеи», проявляющегося на всех уровнях: от ритмического до образного. Пуще всего автора перевода опасается унизиться до «голимой прозы». Что ж, попробуем оценить сделанное по критериям, выдвинутым самим автором.

Отличительной чертой всех своих переводов Амелин всегда полагает внимание к метрике оригинала. Так и здесь — более того, мимоходом он формулирует основной ритмический закон греческого гекзаметра: в трех соседствующих стихах ритмический рисунок повторяться не должен. Весьма проста и причина, кроящаяся за этим принципом: повторяющийся ритм убаюкивает слушателя, а этого певец должен избегать. Правда, такая мотивировка подходит скорее современным мастерам куплета и микрофона: любой специалист по фольклору и древним литературам, да и просто человек, слышавший исполнение любого традиционного эпоса, прекрасно знает, что некая монотонность, повторяемость ритмической структуры является неотъемлемым свойством данной формы архаической поэзии. Такие теоретические сомнения подтверждаются практической проверкой: стоит только взглянуть в греческий оригинал, и окажется, что в первой песни «Одиссеи» одинакова метрическая схема у стихов 2 и 4, 8-10 и 12, 15-16...; в общем достаточно 20 первых строк, чтобы понять, что «закон 3 стихов», если и существует, то исключительно в воображении переводчика.

Русский аналог гекзаметра Амелин называет шестиударным дольником, указывая, что этот размер позволяет достаточно вольно обращаться с привычными дактилями и хореями, ослабляя или даже вовсе опуская ударения во всех позициях, кроме как перед цезурой и в последней стопе. Не совсем понятно, почему такой, обязательно-ударной позицией переводчик не считает одну из самых существенных: начальную (ударность первого слога М.Л. Гаспаров называл одним из наиболее постоянных признаков русского гекзаметра). Вследствие этого то и дело строки начинаются со вспомогательных частей речи, которые тем самым приобретают дополнительную весомость. Переводчик может, в пику критику, сослаться на позицию, занятую в «дискуссии о гекзаметре» самим Гнедичем, считавшим начальные пропуски ударений приемлемыми. Но всё же, на мой вкус, не в таких количествах и не в случаях, когда в потенциально-ударной позиции оказывается союз в придаточном: ... негодуя всем сердцем, / Что простоял перед входом, или просто прямое нарушение языковой нормы: Ко Эфиопам, что врозь на самом краю обитают....

Вообще создается впечатление, что одним из наиболее эффективных инструментов, придающих тексту налет «архаической непосредственности», в руках Амелина становится гласный «о». Он то и дело расцвечивает привычные предлоги и слова (И, воспомнив его, ко бессмертным речи направил). Иногда, правда, закрадывается сомнение, что таким образом просто добавляется нужный для размера слог — но случаи, когда метрика абсолютно ни при чем (желая соделать супругом), убеждают в обратном.

Еще более явно пресловутая «непосредственность» воплощается в обилии архаизмов, щедро рассыпанных в русском тексте. Однако в нарочитой архаизации всегда кроется подвох: мы стремимся тем самым просто выпятить древность текста или передать его внутреннюю особенность, особый поэтический язык внутри своей собственной (в данном случае, греческой) традиции? Проще говоря, еду надо называть «брашном» лишь на том основании, что это Гомер, или потому, что в «Одиссее» здесь стоит тоже архаизм? Первая установка кажется в высшей степени сомнительной, вторая — более понятной. Однако как раз на месте «брашна» в оригинале всякий раз исправно отыскивается самый обычный греческий «обед», а русское «велемудрый» соответствует сразу нескольким греческим словам, в том числе и вполне обиходным. Особый случай — когда в современном русском языке сохранилось слово, но утратилось одно из его значений, а еще хуже — поменялся регистр употребления. Не в том (или не только в том) беда, что переводчик решил назвать золотые сандалии Афины «поршнями». Плохо то, что для грека соответствующее слово, если и было архаизмом, то поэтическим, а современный русский читатель, прежде чем полезет (как рассчитывает Амелин) в Даля, скорее припомнит просторечно-блатное «шевели поршнями» и с большой степенью вероятия адресует этот призыв олимпийской богине.

Последнюю претензию можно было бы счесть злобной придиркой, если бы твердокаменно-архаизирующий стиль был бы последовательно выдержан на протяжении всего перевода. Однако палитра оказывается весьма разнообразной: тут и окрик Жрите!, в котором сквозит вся глубина отчаяния Телемаха, и заинтересованный вопрос авторитетного гостя: По какому поводу сходка? — и сочувственное описание несчастного Лаэрта, которого уматывает по холмам усталость, и достоверно-канцелярский отчет о давнишнем путешествии Одиссея: проплывая за медью, к людям иноязычным. Не «голимая проза», конечно, но языковой регистр во всех случаях никак не соответствует подлиннику.

Порой перевод напоминает некое школьное упражнение. Всякий преподаватель знает, что любимейшей формой передачи студентами некоторых греческих частиц является «ибо» — к месту и не к месту, в стихах и прозе. Так и здесь — вплоть до случаев, когда причинно-следственная связь вызывает некоторое недоумение: Лесом сей остров порос, ибо там обитает богиня; Прежде прочих приметил её Телемах боговидный, / Ибо среди женихов сидел, опечален душою. Еще один частый порок — перевод «слово за слово», когда в итоге напрочь теряется общий смысл, вполне очевидный в оригинале. В итоге получается нечто вроде: Он и копьё, поднеся, ко столпу приставил большому, / Тёсаного внутри оружехранилища, между / Многими копьями в ряд бедоносца вместив Одиссея, и читатель вконец перестает понимать, каким образом Телемах из зала перенесся в оружейную, и на какую беду отсутствующий Одиссей затесался между копьями.

Нередко дело усугубляется тем, что в угоду все той же архаизации переводчик ломает вполне прозрачный гомеровский синтаксис разнообразными перестановками, инверсиями и проч. Той же цели, вероятно, служат и вычурные композиты (среди которых над всеми верх, на мой взгляд, уверенно одерживает Посейдон-«сушетрясец»), неологизмы, а также слова, в принципе существующие в русском языке, но в сходных значениях и ситуациях не употребляемые. Все это инструменты теоретически возможные, но следовало бы в словотворчестве больше учитывать, так сказать, «естественный фон». «Кучные овцы» заставляют читательское воображение метаться между «тучными овцами» и «кучными облаками». А уже упомянутый «бедоносец» (не совсем понятно почему регулярно передающий греческое слово, означающее скорее «стойкого духом»), боюсь, может подтолкнуть читателя к ассоциации Одиссея либо с русским народом (чего Гомер предполагать никак не мог), либо с обманутым мужем (что как раз в «Одиссее» возможно, по крайней мере, как потенциальная угроза).

Собственно, последнее замечание аккумулирует в себе ключевую, хотя и трудно аргументируемую, мою претензию. Главное в переводе — это чувство языка (в идеале двух, но прежде всего того, на который перевод осуществляется), без него архаическая непосредственность оборачивается тяжеловесной велеречивостью, доступность — дурным просторечием, стремление следовать оригиналу — напрочь уничтожающим смысл буквализмом. Гомеровский текст — и здесь я полностью согласен с Максимом Альбертовичем — замечателен именно своей одновременной насыщенностью и прозрачностью. Если представленный опыт — не более чем упражнение в попытке это сочетание нащупать, что ж, намерение стоит приветствовать, результат же признать неудачным. Ну а если, как отчасти следует из финальных слов предисловия, это полновесная заявка на будущее, демонстрация переводческого метода, которым Амелин и впрямь намеревается переложить всю «Одиссею», то я бы рискнул отговорить его от столь масштабного предприятия. Оно слишком ко многому обязывает.

Фото: wikimedia.org